Get Adobe Flash player


postheadericon Поль Вен. КАК ПИШУТ ИСТОРИЮ. Страница 267

Короче говоря, в истории никогда не удается (и какой историк не выходил из себя из-за этого бессилия?) найти того, что Виттгенштейн называет твердостью мягкости, и определение чего является условием и началом любой науки: наш опыт, напротив, всегда поддается при нажиме. Вдвойне. Во-первых, причинность непостоянна (не всякая причина имеет свое непременное следствие; к тому же, как мы увидим в следующей главе, причины одного определенного рода, например экономические, не всегда оказываются самыми эффективными). Кроме того, нам не удается перейти от признака к сущности: мы можем понять, что поведение можно определить как религиозное, но мы все-таки не способны сказать, что такое религия; эта неспособность, в частности, выражается в существовании нечетких пограничных зон, например между сферами религии и политики, где все сводится к банальностям («марксизм - это милленари- стская религия»), с которыми нельзя смириться, но которые нельзя и игнорировать, поскольку в них кроется нечто истинное; однако это нечто, как только его пытаются определить, утекает между пальцев, превращаясь в словопрения. Эта размытость, эти противоречия, эта нечеткость феноменов побуждают нас предполагать по ту сторону нашего опыта область определенности, научности; ведь наука в гораздо большей степени рождается из противоречия, из нечеткости феноменов, нежели выводится из их подобия. Так, постоянно повторяется старый конфликт между аристотелевским непосредственным опытом и платоновской определенностью форм; любая наука- в большей или меньшей степени платонизм.

А историк ограничивается непосредственным опытом. Так что ему приходится постоянно сопротивляться соблазну устранить его размытость с наименьшими затратами, прибегая к редукционизму. А как просто было бы объяснять все, сводя его к чему-то другому; религиозные войны сведутся к политическим страстям; страсти не будут соотноситься с болезнью социального организма как такового, которую индивид ощущает на себе, так что даже если он не страдает от нее в частной жизни, она, проявляясь как страх или стыд, не дает ему спать; эти страсти будут сведены к сфере его личных интересов, и интересы эти будут экономического порядка. Таков материалистический редукционизм, но есть и другие, идеалистического порядка, и они ничем не лучше. Так, политику сведут к религии: вместо того чтобы сказать, что римский император или французский король обладал харизматической аурой (культ императора, помазание, исцеление золотушных), поскольку он был властителем, поскольку народная любовь к властителю существует во все времена, а всякая власть выглядит сверхчеловеческой, скажут, наоборот, что культ монарха был «основанием» королевской власти. Подобным же образом экономика будет сведена к психологии; раз первобытные обмениваются какими- то вещами, то это происходит в силу психологии ответного дара и из соображений престижности. Все будет сведено к чему-то более банальному, чем сама реальность: если императоры имели обычай ставить памятники в честь своего правления - триумфальные арки или Траянову колонну, - то это не из-за желания оставить память о своем правлении перед лицом неба и возгласить о своей славе, даже если никто и не слушает, адля «имперской пропаганды». Можно предположить, что в наши дни персональная подготовка историка, приобретение «клинического опыта», о котором мы говорили выше, в значительной мере заключается в устранении редукционизмов, витающих в воздухе, и в восстановлении самобытности различных сущностей; в результате он приходит к противоречивому и неутешительному выводу: любая сущность объясняется только сама собой, религия - религиозным чувством, памятники - желанием ставить памятники. Человеческая душа не имеет четкой организации; в ней нет иерархической структуры, которая бы позволила свести эти различные чувства к какому-то более глубокому чувству, классовому интересу или религиозным глубинам. И все же эти чувства, хотя мы и не видим их основы, упорно сохраняют свою самость; они сосуществуют, независимые, произвольные и непреложные, как традиционные нации. Удивительный контраст между отсутствием у них принципов и их устойчивостью может объясняться лишь какой-то скрытой причиной и отсылает нас к будущей науке.