Get Adobe Flash player


postheadericon Поль Вен. КАК ПИШУТ ИСТОРИЮ. Страница 93

Это одна из тех причин — и далеко не единственная, — которые объясняют следующий парадокс: даже при самых определенных политических взглядах очень сложно сказать, на чьей стороне мы были бы в период Фронды, во времена Мармузетов или при Октавиане Августе, а вооб- ще-то, сам вопрос этот- несерьезный и бездушный. Отыскать в прошлом свое политическое направление - еще не достаточно для того, чтобы примкнуть к нему всем сердцем; сердечной привязанности по аналогии не бывает. И напротив, самые чудовищные, до сих пор не изжитые драмы современной истории не вызывают у нас естественного рефлекса - отвести взгляд, стереть их из памяти; они кажутся нам «интересными», как бы ни шокировало это слово: ведь мы пишем и читаем их историю. Шок, испытанный Пеги, подобен тому, что испытал бы Эдип, оказавшись на представлении своей собственной трагедии.

Театр истории заставляет зрителя испытывать страсти, которые, будучи восприняты на интеллектуальном уровне, подвергаются своего рода очищению; их бескорыстие лишает смысла любое не-аполитичное отношение. Остается только общее сочувствие к трагедиям, пережитым - о чем мы ни на мгновение не забываем — самым реальным образом. Тональность истории и есть то самое печальное знание зла, которое появилось у Данте, когда он в среду на Пасху 1300 г. смотрел из небесной выси, с Сатурна на земной шар в его истинном виде: «этот ком земли, что делает нас столь жестокими», I'aiuola ehe cifa tantoferoci. Конечно, история _ не урок «мудрости», поскольку историография - это познавательная деятельность, а не искусство жизни; эта тональность - любопытная особенность ремесла историка, вот и все. ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПОНИМАНИЕ

VI. Понять интригу

Часто говорят, что история не может ограничиться просто рассказом; она еще и объясняет, вернее должна объяснять. Это значит, что она не всегда объясняет и может себе позволить не объяснять, оставаясь при этом историей; например, когда она просто сообщает о существовании в третьем тысячелетии до нашей эры некой восточной империи, о которой нам не известно ничего, кроме ее названия. На это можно возразить, что для нее было бы сложно как раз не объяснять, поскольку мельчайший исторический факт имеет смысл: это король, империя, война; если завтра откопают столицу Митанни и расшифруют царские архивы, то нам достаточно будет их бегло прочитать, и у нас в голове выстроятся легко узнаваемые события: царь воевал и был побежден; такое, действительно, бывает. Продолжим объяснение: мучимый вполне естественной жаждой славы, царь начал войну и был побежден, так как противник имел численное превосходство, поскольку небольшое войско, как правило, уступает крупному войску. История никогда не поднимается над этим простейшим уровнем объяснения; по сути, она остается рассказом, и то, что называют объяснением, - всего лишь средство сделать рассказ понятной интригой. Однако, на первый взгляд, объяснение - это нечто иное: как увязать явную легкость синтеза с практической сложностью осуществления этого синтеза, которая заключается не только в критике и интерпретации источников? А также с существованием серьезных проблем, гипотезой «Магомет и Карл Великий» или с истолкованием Французской революции как захвата власти буржуазией? Заговорив об объяснении, мы скажем или слишком много, или слишком мало.